Доживу ли я до завтрашнего вечера, вот в чем вопрос, и если уж говорить о литературных параллелях, то в собственных глазах я выглядел по меньшей мере Гамлетом в квадрате.
Беседа с Игнатием помогла мне чуть-чуть развеяться. Известие о причастности Эрнста-киллера к убийству Илии поразило его, но он признался, что ожидал чего-то подобного. Больше мы этого вопроса не касались, предпочитая говорить на темы более отвлеченные, не связанные с обстоятельствами нашего пребывания в Тибете. Мы вспоминали милую бирманскую девушку и ее гостеприимного отца, в доме которого ночевали, и даже позволили себе немного помечтать.
– Хорошо бы вернуться тем же путем, – сказал Игнатий.
– Хорошо бы вернуться, – сказал я.
Даша не отходила от меня ни на шаг и была ласкова, как котенок. Это был чудный вечер. Он тихо умер, сменившись ночью и зарей нового дня, который с полным правом можно было окрестить днем гнева и справедливости Божией.
Спустившись на плато, где был расположен монастырь, я увидел в стороне уже знакомый мне крест, человека на нем и терзающего его обездвиженное тело горного орла.
Отовсюду к кресту сбегались люди. Подошел и я, хотя особой необходимости в этом не было: мне было слишком хорошо известно, кто покоится на этом кресте и каким образом он оказался здесь, почему хищная птица с таким неистовством выклевывает ему глаза и царапает обезображенную голову мощными, клыкоподобными когтями.
Отогнать орла от его жертвы удалось только камнями. Но это уже ничего не могло изменить: Эрнст-киллер был мертв, и давно мертв.
На его шее болталась пестрая повязка, залитая побуревшей кровью, цветочная бандана, которую я подарил на память Ирокезу.
* * *С каждым днем, нет, с каждым часом, с каждой минутой, во мне крепло предубеждение: что бы я ни сделал, все будет неправильно, бездарно и глупо. Я чересчур глубоко увяз в ситуации неопределенности, чтобы видеть хоть какой-нибудь просвет. Логическая сеть-путанка, в которую я попал, не оставляла никакого выбора – чем отчаяннее пытаешься из нее выбраться, тем сильнее увязаешь, запутываешься.
Мне уже были не понятны собственные мотивы, побуждавшие меня с непостижимым упорством рисковать собственной жизнью: я делал это по инерции, из чувства ложно понятого долга и каких-то туманных соображений, заставлявших меня то и дело ссылаться на будущее, в котором, как всегда, все было ясно и просто. Но сквозь яростный скрежет борьбы все отчетливее проглядывало непонимание ее конечных целей.