К этому нельзя было привыкнуть, каждый из нас носил этот ужас в себе, как раковую опухоль. Но особенно труден был отсчет времени для Игнатия; внешне он выглядел спокойным, но от его спокойствия веяло холодом смерти. В своей куртке с эмблемой города Харовска, тельняшке и матросских штанах, удобных для исполнения «Яблочка», он мало напоминал христианского мученика, но я точно знал, что он живет сейчас в первом веке от Рождества Христова, готовясь умереть в бою с именем Сына Человеческого на устах.
– С Богом, – сказал я ему напоследок.
Но Игнатий уже не слышал меня. Он подошел к стенду с оружием, с сосредоточенным видом взвесил в руке трезубец и, как к себе домой, невозмутимо вошел в клетку. Из противоположного коридора ему навстречу царственно выступил лев. Они смотрели друг другу прямо в глаза – зверь, лениво щурясь, человек изучающе. Страха не испытывал ни тот ни другой. Они слишком долго пробыли наедине, чтобы не постичь одну непреложную истину – первый, кто дрогнет, отведет взгляд и смалодушничает, непременно погибнет.
Прошла минута. Колизей хранил молчание. Вторая. Кто-то в верхних рядах уронил бинокль, и он со стуком упал на ступеньки. Никто даже не шелохнулся. И вдруг какая-то неведомая сила сорвала Игнатия с места; по слову пророка Иезекииля, возвысив голос до военного крика, он в яростном порыве бросился на льва.
Лев прыгнул. Все смешалось в беспощадной борьбе человека и зверя, и получился ч е л о в е к о з в е р ь. Игнатий был непреклонен – сердце человеческое отнялось от него, и далось ему сердце звериное, и прошло над ним семь времен, прежде чем его трезубец пронзил грудь льва и рык огнегривого хищника стал слабеть.
Спустя мгновение все было кончено. Игнатий лежал на туше умирающего льва, запутавшись пальцами в его лохматой гриве, и медленно истекал кровью, сочившейся из его глубоких ран. Человекозверь вновь разделился надвое, и только кровь, звериная и человечья, по-прежнему сливалась в одно и дымилась, как озеро при свете утренней зари.
В какую бы эпоху ни жил Игнатий, вступая в схватку со львом-людоедом, смерть поджидала его не где-то в анналах римской истории, а здесь, в горах Тибета, в третьем тысячелетии нашей эры, и он, еще находясь в сознании, кажется, понимал это. Он не мог посвятить свою смерть утверждению дела Христова, поскольку Гефсиманский сад был так же далек от него, как и Эдем, а Вифлеемская звезда зажглась слишком давно, чтобы согревать его своими лучами.