Отец Серафим говорит, что от похотливых мыслей надо немедля прочесть молитву, а потом прийти к нему и покаяться. Я даже попыталась и исправно бормотала слова, но не помогло. Может, потому что не слишком в это и верила. Хизер называла отца Серафима старым дураком. Правда, и он не оставался в долгу, величая названную мать не иначе как бесовкой. Они терпеть друг друга не могли. Но почему-то терпели. Хизер говорила, что сам отец Серафим – плешивый дурень, да в том не виноват, он просто человек.
А вот колокол в церквушке славный. Заговорённый. Знающий человек его отливал. И звон при случае предупредить и защитить сможет.
Когда мы пришли в «Золотой луг», Хизер поселилась в лесной сторожке, в пансионат не приходила, но все знали, что она живет там, в глуши. И тайком иногда бегали, кто за отваром от кашля, кто от желудочных колик… Или за оберегом от тех, кто приходит из чащи.
Рука сама собой потянулась к амулету на груди. Мне не надо было смотреть, чтобы его увидеть.
Белая кость и выбитые по кругу символы, а в центре камушек – обычный, черный. Но я знала, что он не так прост, как кажется. В этом камушке был кусочек места, рядом с которым Хизер нашла меня. Я была слишком маленькой, чтобы его запомнить, и все же я точно знала, как оно выглядит. Черные, словно закопченные потусторонним пламенем сосны по кругу, как часовые и вечные стражи. Ни травинки в том кругу, ни цветка. Только лишайники и камни.
А за ними – насыпь. Огромная. Черная. Страшная. И в то же время… манящая. Там звучит песня, не слышимая уху, но ощутимая душой. И огни горят, хотя никто не зажигает. А под насыпью провал. И если подойти ближе, он откроется, впустит… а вот обратно уже не вернешься.
Курган.
Я мотнула головой. Вязкие мысли, наполняющие голову, затянули взгляд темнотой. Я таких мыслей боялась, будто Курган звал меня, заставлял думать о той насыпи… это было страшно.
Приходя, эти мысли не отступали, как я не старалась…
И тут образ Кургана вдруг поблек, отодвинутый мужской рукой. Дмитрий-Мирт снова заполнил мои мысли, да так собственнически, словно был хозяином и моей головы, и самой черной насыпи! И никакого страха не осталось. Только жар, снова обжёгший щеки, стоило вспомнить эту чертову мокрую рубашку. И брюки. Тоже мокрые. А еще – лопух. И почему-то смеяться мне уже не хотелось.