Гулять по городу, пить чай, заглядывать в музеи и книжные лавочки, пить кофе, наблюдать, как зажигается свет в старых чугунных фонарях, зайти в крохотный сырный рай «Paxton amp; Whitfield», взять молитерно с трюфелем, и обязательно – кусочек нежнейшего «Рейчел», выслушав историю о том, как владелец сыроварни, которого бросила жена, решил в отместку назвать ее именем овечий сыр.
Попробовав «Рейчел», понимаешь, что не в отместку он его так назвал, а от тоски.
Идти по Элистан-стрит и повторять про себя джойсовское «Любовь любит любить любовь».
Love loves to love love.
* * *Надпись на бумажных салфетках: «Today is the best day».
Вспомнила тоже джойсовскую: «Жизнь – это множество дней. Этот кончится», но возражать не стала. В конце концов, одного другое не отменяет.
Потому – пусть так.
* * *Поймала свое отражение в желтой волне Темзы.
Я реку запомню, она меня – нет.
* * *Улетала с щемящим чувством утраты, нежным и светлым, словно далекий зов родного дома.
И позади у меня лежало великое будущее (с).
Италия
Пасмурное небо над Фолиньо было удивительно высоким, бездонным. Ветер бил странно, будто косой дождь, тянул капризными пальцами крепкие нити из облаков, привязывал их концы к конькам черепичных крыш. Казалось – вознамерившись ткать ковер, он налаживал над городом раму станка. Августовский полдень совсем по-осеннему шелестел обожженной листвяной шелухой: повинуясь капризам ветра, она то устилала каменные тротуары пыльными лоскутами, то со вздохом распадалась.
Оглушительно стрекотали южные цикады. Звала горлица – протяжно, неустанно. Под потолками палаццо Тринчи парила юная Мария – в тонком цветастом платье, в пушистом веночке медовых волос, улыбалась, светясь. В зале императоров сошли со стен великаны, стерегли вход, прикладывали пальцы к губам: «Шшшш, ничего не говорите, пусть она побудет в неведении, пусть помечтает». Никто не проговорился.
Она же улыбалась и парила.
В Санта-Мария-Маджоре от неведения ее не уберегли. На «Благовещении» она была совсем другой: напуганная и кроткая, все еще не смирившаяся с выпавшей на ее долю участью, но, кажется, принявшая ее.
Угасло медовое сияние волос, ушла улыбка, пропала нежная округлость щек. Она не смела поднять глаза ни на ангела, преклонившего перед ней колени, ни на Бога, глядящего на нее с небес. Единственный великан на стене – Пинтуриккьо, изобразивший себя на фреске. Но он заперт в раму собственного портрета, ему ее не защитить.