Линдт недоверчиво покачал головой:
— Вы думаете, сын будет?
— Да кто ж еще? — так простодушно изумился парень, что Линдт даже полчаса спустя, заходя на кафедру, все еще фыркал от тектонического смеха и бормотал, утирая мокрые глаза:
— Ну шельмец, вот шельмец, действительно — кто ж еще, а, Михаил Никитич, душа моя, здравствуйте, да погодите вы со своими подписями, вот я вам сейчас расскажу просто свежеиспеченный анекдот…"
"И в этом смехе, в привычной институтской суете, в озоновом запахе приборов и бумаг была какая-то нечаянная радость, будто и вправду рождение сына (а кого же еще?!) могло чудесным образом изменить сразу все, сразу все исправить, наладить нужный тон, который — Линдт понимал это прекрасно — ему не удалось поймать впервые в жизни.
Его всегда обожали и баловали женщины, даже Маруся — пусть не так, как он хотел, но она его любила, очень любила, и никогда он для этого особо не старался, а вот с Галиной Петровной старался, и все напрасно.
Может, надо перестать бегать за ней, пресмыкаться, лебезить? Может, это действительно просто беременные, гормональные, нутряные и оттого особенно бессмысленные капризы? Может, она родит и наконец-то увидит его наново — Марусиными, веселыми, радостными глазами?
Но обманывать себя получалось недолго — максимум хватало на стакан чая, — и к тому моменту, когда на дне оставалась только сахарная, густая, ни на что не пригодная жижа (дурацкая привычка класть по пять ложек и не размешивать), Линдт уже понимал, что все напрасно, и что он влюблен во второй раз в жизни — и во второй раз, словно в насмешку, несчастливо.
Нет, свет был тот же, тут Линдт не мог ошибиться, это был чистейший Марусин свет, только без самой Маруси, потому что Галина Петровна, и тут тоже не было никакой ошибки, оказалась в сущности пустым, ничтожным существом. И это тоже, к сожалению, ничего не меняло.
Все три недели, оставшиеся до родов, Галина Петровна провела в больнице.
Ее решили оставить в патологии, несмотря на то что никакой патологии, разумеется, не было. Просто на всякий случай. По утрам, перед работой, заезжал Линдт, обвешанный деликатесами, сластями и мелкими, прелестными, но совершенно ненужными вещицами, которые даже и не вещицы были, а так — жалкое мычание глухонемой человеческой нежности. Это было самое трудное время.