И если постепенно, с возрастом, парень осознавал, что маленький ребенок не мог быть тем, кто убил собственную мать – ведь она спасала его, рискуя своей жизнью, то после потери Инны все обрушилось на него с новой силой.
Глубокое чувство вины не отпускало его, вцепившись в душу, как бойцовская собака в жертву. И терзала, терзала, терзала, и кусала все сильнее, и впивалась с упорством, равным упорству самого Дениса.
И до сих пор, раз в год, ему снилась мертвая бабушка, кричащая яростно: «Убийца! Убийца!», рвущая на себе жемчужные черные бусы и тыкающая в него пальцем с острыми бордовыми ногтями, которые стремительно превращались в когти.
И бусины, раскатываясь по стеклянному полу, тоже вдруг начинали шептать, кричать, обвинять… Мать ему не снилась ни разу, а Инна – только тогда, когда он был без сознания из-за потери крови.
Дэну казалось, что женщины, которых он любил, гибли из-за него. Из-за его беспечности, глупости, недосмотра. Из-за того, что он живет, умирают другие.
Какое-то время он даже боялся за Леру.
А потом стал бояться за еще одну представительницу такого прекрасного, такого беззащитного порою пола. Денис, внезапно привязавшийся к Маше, девушке-другу, девушке-смеху, девушке-огню, вдруг отчетливо понял, что не переживет, если она станет его третьей потерей.
Его персональное проклятье не должно подействовать на нее.
* * *Лера оказалась хорошим рассказчиком – уже третьим за последнее время, который сумел своими словами перемолоть часть Машиной души, как кофемолка зерна, насыпать коричневый кофейный порошок в медную турку, залить холодной водой сожалении и, добавив шепотку горечи, ложку жалости и пару прозрачных, как слеза, капель, и бутылку с этикеткой «Жизнь», поставив на медленный огонь, вопреки правилам, довести до кипения.
Чтобы появившаяся пенка страха вытекала из этой кофеварки, обжигая медные бока.
Мария внимательно, не пропуская ни единого слова, слушала историю Смерча в правдивом изложении Леры, которая рассказывала ее тусклым голосом, сначала как-то размеренно, негромко, а потом все более и более живо и эмоционально, и белые холеные руки ее вдруг стали жить своей жизнью – тонкие пальцы с нанизанными на них дорогими кольцами то неспешно потирали колени, то вцеплялись в замок, то медленно сжимались, словно Лера забыла о длинных ногтях.
Казалось, Смерчинская держит в себе куда больше, чем говорит, но и то, что она рассказывала, ее юной гостье хватало.