А мои родители? Им было просто? Они не переживали, не волновались? А как они любили Володю! А как дружили со сватьей!
Да что я такого сказала, что потребовала? Бриллианты и норковые шубы? Машину или виллу на море? Просто я тоже хочу нормальной жизни – это что, преступление? Своего угла хочу. Своих кастрюль и сковородок. Своего, а не зябловского, постельного белья. И ребенка. Мне, в конце концов, уже тридцать пять – не пора ли? И, между прочим, именно он должен решать такие проблемы, а не жить примаком у старого друга в «норке», не прятаться от проблем и от жизни вообще.
И сколько это будет еще продолжаться? Ответа нет. Потому, что самое простое – обвинить другого. И оправдать себя, назначить себя благородным, меня записать в сволочи. Только бы подумал – за чей счет это его благородство? Вот именно, за мой».
Это был их первый серьезный раздор. Кира даже подумывала уйти из зябловской квартиры. Но куда?
Три дня он молчал и на нее не смотрел. Презирал? Ее это еще больше задело. «Ну и подумаешь! Все, съезжаю к своим.
А ты оставайся со своим святым ликом и со своим презрением. Мне уже почти все равно, потому что обидел, сильно обидел».
Ссора была в среду, а в субботу она поехала в Жуковский. Написала записку: «Останусь ночевать». В ночь с субботы на воскресенье уже поняла – жизнь без Мишки ей попросту не нужна. Еле дождалась вечера воскресенья – скорее к нему! И наплевать на его презрение, на его тон, на его мнение о ней! Наплевать. Ей надо одно – поскорее увидеть его, обнять, прижаться. Уткнуться в его шею.
Услышать его запах. Провести ладонью по шершавой небритой щеке. Дотронуться до его губ, глаз, бровей. И прошептать ему, наплевав на гордость и вообще на все: «Мишка, я без тебя не могу! Прости меня. Прости, прости. Я – полная дура. Только прости ради бога – я умираю!» – но это уже про себя.
И наплевать, если после этого унизительного собачьего скулежа он запрезирает ее еще больше – да пусть, ради бога! Ей нужно одно – чтобы не выгнал, чтобы простил. Чтобы они были вместе, как раньше."
"Кира торопливо простилась с родителями, схватила полную, неподъемную сумку, набитую матерью: курица, пирожки, половина медового торта.
Спорить, как обычно, не стала. Надела пальто, сапоги, кое-как повязала платок и почти скатилась по лестнице. Скорее в Москву! Как он там, господи? Неужели за это, за эту чушь, за эту бабью глупость, можно вот так взять и разлюбить? О господи, нет! Внизу, у двери парадной, вздрогнула и отшатнулась – темная мужская фигура маячила у двери.