И еще я понял – она, эта суровая, наверняка забывшая собственную далекую молодость русская баба, никогда не признает во мне близкого по духу человека. Я есть и всегда останусь для нее врагом, пришедшим на ее землю с оружием в руках, по милости которого ее муж и старшие дети оторваны от семьи, от мирных дел и которых уже, возможно, нет на свете. Я чувствовал – она ненавидит меня, хотя лично я ничего не сделал ей плохого… В тот миг я тоже люто ненавидел ее и в то же время не мог и осуждать.
Я догадался, куда, вероятно по ее просьбе, тащился сейчас тот сивобородый мужик со своей дохлой лошаденкой. Сразу за селом находилось большое капустное поле. Тугие кочаны наши заготовители успели вывезти еще до наступления морозов, а теперь местные жители вырывали из-под снега мороженые капустные листья с кочерыжками.
Проезжая на своей машине, я часто видел бредущих по обочине дороги женщин и подростков, согнувшихся под тяжестью громоздких мешков и кулей, набитых этой, годной лишь на корм скоту, дрянью. Все они, в том числе и моя Маша, голодали, терпели лишения по нашей милости, из-за нашего непомерно раздутого тщеславия – покорить весь мир, а населяющих этот мир людей или превратить в своих бессловесных рабов, или обречь на медленное голодное вымирание.
Я, конечно, видел, не мог не видеть, как бедствуют Маша и ее мать, и старался хоть чем-то помочь им. У меня были неплохие связи с нашими отъевшимися бездельниками-интендантами, – не раз доставлял им продукты из складов, поэтому в моем «сидоре» всегда имелись в запасе буханка-другая хлеба.
Расплачиваясь за стирку, за другие мелкие услуги, а иногда просто ни за что, я отдавал хлеб Машиной матери (никогда не осмелился бы предложить ей самой, так как не был уверен, что она возьмет его). Та сдержанно благодарила, но в ее глазах мне всегда виделся скрытый упрек – это вы, немецкие оккупанты, вынуждаете нас унижаться, пользоваться вашими подачками.