Ведь еще совсем недавно, буквально несколько дней назад, он – живой и внешне здоровый – был у нас, сидел на диване, на своем любимом месте – в уголке и, как всегда, словно бы невзначай, заводил разговор о России… Бедный, бедный, бедный наш соотечественник. Никогда уже не бывать ему в России. Никогда. А ведь он любил ее – до меня только сейчас в полной мере дошло это! Он любил ее трагически и истово, любил, пожалуй, не меньше, а даже больше, чем мы. Потому что Россия была, есть и навсегда останется единственной нашей Отчизной, единственным нашим домом.
Она – в нас самих, она – выражение нашей сути, и мы живем только надеждой на возвращение в свой дом. А у него, человека без Родины, даже этой призрачной надежды не было.
«Павел Аристархович, – обращалась я мысленно к лежащему передо мной холодному, безучастному телу, – я помню все ваши слова, что вы когда-то говорили мне. Я непременно, если только удастся выжить, непременно вернусь в Россию и буду продолжать любить ее за нас двоих – за вас, недолюбившего, тоже.
И еще… Простите ее, нашу Россию, Павел Аристархович. А заодно простите и всех нас за вашу вольную или невольную отторженность от родных мест и за вашу горькую неприкаянность здесь, на чужбине. Не знаю почему, но с того самого дня, когда я впервые узнала вас, в моей душе поселилось, живет, часто дает о себе знать чувство вины, вроде бы никогда мною не совершенной. Оно, это чувство, тревожит совесть, не дает ей спокойно существовать, и чем дальше – тем чаще и сильней.
Простите же нас, меня в частности, Павел Аристархович, а за что – не знаю…»
Желающих проводить кладбищенского смотрителя в последний путь было немного – кроме Юры и прибывших из Данцига двух дам в монашеском черном одеянии, только мы, да еще два совсем пожилых местных немца. Георгий Константинович почему-то не приехал, хотя ему была послана телеграмма. Наверное, сказал Юра, его в эти дни нет в Готенхафене.
Юра стоял возле могилы рядом со мной – худенький, светловолосый, зеленоглазый подросток с лицом много пережившего взрослого мужчины. Он очень изменился за эти несколько дней, словно бы враз повзрослел. Рукава его старенького, узкого пиджачка стали еще короче. На чистом мальчишеском лбу, возле переносицы, пролегла горькая складка. Недетская горечь застыла и в уголках бледных губ.