Видно, от отчаяния, умноженного страхом перед лютым хозяином и чужими неласковыми людьми, юркнула душа в единственное убежище, которое ей ещё оставалось.
И выпрямилась плясунья. Взмыли, вынырнули из вороха цветных шелков тонкие смуглые руки, и пламя светцов побежало по ним червонными бликами, зажглось в низках бус, откатившихся от запястий к локтям, а в бусах тех чередою шли красные сердолики и крупные горошины жёлтого янтаря.
И ожил в правой руке бубен, а в левой звонко щёлкнули отглаженные костяшки. Медленно переговаривались они с бубном, но та рождающая тревогу медлительность была в их беседе, с какой начинает свой путь наземь подрубленная сосна.
Лейла-Смага не двигалась с места, лишь руки жили над головой, да постепенно запрокидывалась голова, да раскрывались пухлые губы, будто стон нестерпимый готовясь исторгнуть…
И замерли все.
– Смотри… вот сейчас… – шепнул Харальд молодому Твердятичу.
А бубен с костяшками уже не разговаривали – кричали. Словене, положившие свои гусли, гудки и сопели отдыхать в уголке, не выдержали, снова потянулись за ними, – глаз с плясуньи между тем не сводя.
Стали потихоньку подыгрывать…"
"Лейла внезапно выгнулась назад, да так, словно хребта у неё вовсе не было, – бывалые воины, сами гибкие, как коты, оценили. Но и забыли тут же. Лейла выпрямилась, ни дать ни взять взметнула себя взмахом рук, да и понеслась вдруг по кругу, вертясь волчком. И с каждым поворотом сваливалось с неё по невесомой шёлковой шали. Неясно было, как они, эти шали, прежде держались.
И почему ни с того ни с сего начали падать, – руки-то девка в ход не пускала, как парили они над головой, занятые костяшками да бубном, так и продолжали парить…
И про это тоже забыли. Потому что Лейла начала ещё и петь. Петь на никому не ведомом языке, странном, гортанном. Как сама она только что понять не могла сказанного про неё, лишь то, что сказали нелестное и смешное, – так и теперь люди не могли разобрать ни словечка знакомого, а про что пелось – ясно было помимо словес.
Да вовсе были ли они в той песне, – слова? Может, только неудержимые стоны, всякому памятные, кому доводилось жадно ласкать любимое, влекущее, жаркое?.. И не осталось ни единого кметя, у коего не взыграло бы в широкой груди ретивое сердце. И глаза уже не видели, что худа телом была Смага и лицом темна, и черноволоса, и росточком невелика. Желанней сотни красавиц казалась она в этот миг всякому, кто смотрел на неё с лавок дружинной избы.