Мишатка, затаив дыхание, смотрел на него и, как всегда, морщился, словно на самом себе ощущал стальные уколы — не мог он до сих пор привыкнуть и глядел со страхом, когда Коврига наводил красоту. А наводил он ее так: выворачивал левой рукой веко и быстро, точно начинал накалывать его длинной иглой. Верхнее веко, нижнее… Затем прятал иглу в коробочку, коробочку в потаенное место и долго сидел неподвижно, зажимая глаз ладонью. Посидев так, медленно поднимался, и это уже был иной человек, совсем не тот, который четверть часа назад ловко присел на землю.
Сгорбленный, будто переломленный в пояснице, тяжело опирался на длинный посох, ноги в коленях мелко-мелко дрожали. На сером, худом лице, обметанном жиденькой бороденкой, страшно краснел один глаз. Воспаленные от уколов иглы веки набухали, выворачивались наизнанку, а из глаза текли частые, крупные слезы. Второй глаз Коврига прищуривал и открывал его только по необходимости.
Мишатка взял его за руку, и они медленно поплелись к истоку крайней улицы — слепой нищий и мальчишка-поводырь.
Небольшую церковь нашли быстро, услышав печальные вздохи колокола, который созывал народ к заутрене. На паперти было пусто. Коврига с Мишаткой заняли удобное место, и, когда мимо пошел народ, они завели длинный и печальный стих про Лазаря, которого исцелил Христос."
"Подавали скудно. Да и богомольцев в будний день было немного, но все-таки на горячую требуху, на хлеб, на чай и даже на шкалик Ковриге накидали милосердные прихожане. Теперь можно было и в кабак наведаться, хорошенько поесть с голодухи и обогреться.
Но только успели они пересчитать медяки, только успели выйти с церковного двора, как им тут же заступили дорогу нищие, числом не меньше десятка, прижали к каменной стене и закричали, будто в один голос — злой и хриплый:
— Это наше место! Вы откуда взялись?!
— Ноги переломаем!
— Под дыхало им! Под дыхало!
— На чужое заритесь, сукины дети!
— Неча толковать! Лупи их, приблудных!
— Бей!
Нищие, раззадоривая себя криком, подвигались все ближе, но первым кинуться никто не насмеливался, потому что Коврига молча перехватил свой посох, крутнул его у основания, и обнажилась, ярко поблескивая на солнце, тонкая и длинная полоска железа, остро заточенная с двух сторон.
До поры до времени покоилась она, как в деревянных ножнах, приделанных к посоху, да так ловко, что в руках будешь держать и не разглядишь. А сдернул деревяшку, и — вот она, поблескивает. Холодно, пугающе.