— Да никто со мной никогда не шутил! — вдруг снова истерично выкрикнул кагэбист. — И сейчас тоже не шутят! Не шутят, когда накачивают этого литовца препаратами в больнице! И дальше шутить никто не будет!
— Попытка государственного переворота предусматривает высшую меру наказания — смертную казнь, — произнес Стеклов.
— Тебе легко говорить, — горько вздохнул Печерский, — а есть люди, которые действительно хотят, чтобы переменилась власть. И Брежнев ушел. И тогда…
— Без фамилий, — перебил его Стеклов, — ты просто чужая пешка.
А пешки платят за грехи королей своей собственной жизнью.
— Пусть так, — Печерский опустил глаза вниз.
— Судьба литовца меня не интересует. Но Нуна ты спасешь, — сказал Стеклов и снова обернулся в сторону моря. В порывах поднявшегося ветра был отчетливо различим его запах…
Глава 21
Третий день подряд они возвращались за полночь. Несмотря на то что стоял конец мая, каждый раз, подъезжая к Бурлачьей Балке, Нун чувствовал промозглую сырость.
Это место было для него плохим. И, глядя в бесконечные километры дороги — да что там дороги, своего персонального ада, он думал о странной ассоциации с бурлаками. Ассоциация между почти находящимися в рабстве бурлаками — и его собственной жизнью. Можно ли быть счастливым в Бурлачьей Балке? Можно ли выжить в рабстве? Моисей — выжил. Он — вряд ли.
Сейчас Анатолию казалось, что его книгу писал кто-то другой, не он. Этот роман был бы совершенно другим, если бы он начал писать его сейчас.
Иногда, просыпаясь по ночам в своем сарае, он смотрел на звезды и думал о том, что написал плохой роман. И еще думал, что сейчас, с его опытом, все могло было бы быть по-другому. А значит, он перепишет, напишет другой, достойный роман. Если выживет. Если эти чужие звезды Бурлачьей Балки не станут его саваном. Если когда-то наступит завтра.
Третий день ада — выезжали около пяти утра. Три часа езды, почти в восемь они были на месте. В это время трасса была еще совершенно безлюдной, вокруг был только лес, пугающий и завораживающий одновременно.
Нун родился и вырос на берегу моря и привык только к желтому, раскаленному под солнцем песку и к пенной полосе прибоя, каждый час меняющего свой цвет, как женщина — настроение. Этот прибой он знал, можно сказать, в лицо, и всегда носил с собой его воздух — пряный, застывающий кромкой соли на губах, обжигающий йодом и свободой.
Лес же был для него чуждым и чужим.