Жить ему оставалось две минуты.
Три дня олгой-хорхой наблюдал за людьми.
Как они ссорятся, жрут, копошатся в земле, как играют в свои человеческие игры.
Червь зарылся в песок и следил, и запоминал. Иногда он выползал на сцементированные плиты песчаника, и солнце грело свитые кольца. Удивительно, что они ни разу не заметили его.
Ему нравилась самка. Она будила в древнем черве что-то, помимо голода. Вожделение, да. Приток слюны, которой он позволял стекать на камни. Электрические нити плелись вокруг кривящегося мокрого рта.
Хвост нервно колотил о щебень.
Червю нравилось ощущать свое могучее тело, все его витки, даже собственный голод тешил его, ибо голод был сутью силы.
Сами того не зная, люди взяли его в игру. Когда самка мыла себя, когда самец подглядывал за самкой, присутствовал третий, кто созерцал с вершины, перекатываясь от нетерпения и покусывая, покалывая разрядами ядовитое жало хвоста.
Во все века скотоводы боялись олгой-хорхоя, потому что он был ползучим голодом. Но они не ведали, что олгой-хорхой был еще и ползучей похотью.
Эрекцией этой беспредельной пустыни.
Сочащийся смазкой рот причмокивал, и в черных глазах отражалась человеческая стоянка.
Под покровом бури олгой-хорхой спустился с горы, чтобы убить самца и овладеть самкой.
Последние полтора года у Алены было чувство, что она мертва. Мертвее обожаемых зауролофов мужа. И вместо того чтобы закопать, ее кости обмахивают кисточками, ее скелет вырезают из тайника заодно с куском плотной красной глины, заключают в деревянную опалубку, заливают гипсом, монолит тянут на волокушах, и Богдан ласково гладит крышку ящика-гроба, приговаривая:
– Там Аленушка, солнышко мое.
Все вокруг было гробом. Квартира, институт, купе международного вагона, отчалившего от Москвы.
За окнами мельтешили города, менялись пейзажи. Новосибирск, Красноярск, сибирские просторы, Хангайская степь. В межгорной долине примостился Улан-Батор. Святая Гора зеленела лиственницей, на закате небо приобретало лимонный оттенок.
До отъезда за Монгольский Алтай Алена прогулялась по старинным улочкам столицы.
Застывала около заборов и вглядывалась в окна бревенчатых домишек, пытаясь представить, как живут в них люди. Счастливы ли?
В хошанах, дворах, состоящих из аккуратных юрт, молодые мамы укачивали детей.
Привязанность мужа раздирала рыболовными крючьями, она больше не помнила – не собиралась помнить! – что любила его когда-то.
Он нагло лгал. Не единожды он писал – да, лично писал, а не подписывал – доносы.