– Пойдем спать. Что-то срубает, натанцевалась. И ты тоже иди, – сонным голосом пробормотала она, – а то я тебя совсем заболтала.
Повернувшись к стене, Валентина поежилась, поджала под себя ноги, свернулась калачиком и замолчала. Он встал, взял с кресла плед и осторожно укрыл ее. В полусне она что-то пробормотала, поймала его руку и прижала к своей груди.
– Женя, – еле слышно сказала она, – посиди со мной, а? Просто дай руку и посиди! И не бойся, – она повернула к нему лицо и жалко улыбнулась, – на твою честь я не посягну, будь уверен.
– А с чего ты взяла, что я боюсь? Прямо, ей-богу, обидела!
– Да уж, бояться нам нечего. Мы уже в том возрасте, когда почти ничего не боятся, кроме нищеты и страшных болезней. А еще одиночества. Да и то не все, верно?
Он сел на край дивана и подтянул плед ей на плечи. Валентина уткнулась носом ему в ладонь и тихонько, как щенок, заскулила. Он гладил ее по голове, как своего ребенка, как младшую сестру, как гладил когда-то маленькую обиженную дочь, не замечая, как слезы катятся и у него самого.
Он гладил ее и бормотал какую-то чушь, какие-то «успокайки», как говорила маленькая Катька, рассказывал ей смешные байки, даже вставил парочку анекдотов, дурацких, глупых и древних, из тех, что пришли в голову.
Она то успокаивалась и тихо всхлипывала, то снова начинала реветь и скулить, вспоминала какие-то отрывки из их жизни, его мать, своих стариков, бурно каялась, что в молодости, далекой и безнадежно глупой, была много раз не права и даже жестока.
Он возражал ей, говорил, что она была замечательной дочерью и прекрасной невесткой, говорил, что никогда, до самой смерти, не забудет ее поездки в Подольск и ее отношение к его матери, твердил, что она умница, чудесный и честный человек, почти святой.
Она всхлипывала, не соглашалась, обрывала его, вспоминала Витю, своего второго мужа и его давнего приятеля, шепотом призналась, что никогда не любила того, просто устроила свою жизнь, когда Свиридов ее оставил, а потом всю жизнь мучилась угрызениями совести, потому что Витя, именно Витя, а не она, был святым, чистым и светлым.
А она, дрянь и гадина, еще умудрялась ему изменять! А Катьку, между прочим, он любил, как не любят родных детей. Вспоминала, как он упрашивал, даже молил ее об общем ребенке, а она только отмахивалась, потому что ей было страшно это представить.
Она говорила и говорила, говорила то, чего точно не стоило, что должно было остаться за семью печатями. Свиридову было неловко, и он ее останавливал.