Но эта сиротка на постоялом дворе… Ее голубые глаза, такие ясные на этом перепачканном грязью лице, словно обожгли душу. Снова вспомнила то, что потеряла более полугода назад. Кого носила она тогда под сердцем — мальчика или такую же кроху-девочку? Теперь она вряд ли узнает это, с грустью думала Мария, когда коляска наконец тронулась в путь по дороге, ведущей к предместью Парижа. Все-таки надо было послушать Андрея и оставить армию, вернуться в Россию или переждать в арендованном домике близ Дрездена. Она бы, верно, сейчас ходила последние дни тягости, а быть может, уже держала на руках свое дитя.
"
"Но у нее не стало бы Андрея. В том нет никаких сомнений. Мария не смогла бы так долго удерживать его подле себя, не будь с ним так часто, не будь так близко к нему. И не сделай то, что она сделала. Нет, вздохнула Мария, поправляя перчатку, пурпурно-бордовую, в тон рединготу и перьям на капоре, не стоит жалеть о потере. Все только к лучшему, тем паче, то печальное событие так сблизило ее и Андрея. А значит, все только к лучшему.
Последний раз Мария исповедовалась еще в Польше, худому суровому иерею с широкой, как у купца, бородой. Она смотрела на эту бороду и отчего-то вспоминала Москву, где они жили с Марьей Афанасьевной короткие два месяца до переезда в Милорадово. И вспоминала дворника в городском доме. У него была такая же широкая борода, которой, по слухам среди дворни, он очень гордился, как и блеском позолоты на гербе ворот, что протирал тряпкой каждый Божий день.
Марья Афанасьевна… единственное сожаление, единственный укор совести Марии.
Только за то, что она бросила графиню в деревеньке на полпути до Москвы, где, видно, сама судьба подарила им встречу с тем посланцем, каялась тогда Мария в Польше от души. Он шел едва ли не по следу графини, этот гонец, и само Небо было на стороне Марии, что глупые дворовые в Милорадово не стали расспрашивать, отчего тот ищет ее сиятельство, а послали по следу уехавших женщин.
Она до сих пор помнила, как ступил в темную горницу высокий человек в заметенной снегом шинели, как бухнулся в ноги оторопевшей графине, полулежавшей на перине, принесенной из дормеза, протянул ей письмо.
Они все — и Марья Афанасьевна, и Мария, накидывающая шаль на плечи графини, и Катиш, устраивавшаяся на ночлег в другом углу горницы — замерли в каком-то странном напряжении, заметив эту бумагу и печать на нем.
— Он жив? — только и спросила графиня, а потом, когда человек кивнул, вырвала из его пальцев письмо, прогнала легким пинком прочь.