Улыбнувшись неожиданной искренности наставника, он принялся искать сходные идиллические картины в собственной памяти — и обнаружил, что не помнит лица своей матери. Как он ни силился вызвать ее живой образ — лицо то оставалось в тени, то растворялось в слишком ярком свете. И образ этот уже не отдавался трепетом в сердце, как если бы он пытался вспомнить не мать, а просто какую-то милую, но постороннюю женщину.
***
Его мысли то и дело возвращались к частице монады, которая была изъята, запечатана в склянку из уранового стекла и теперь находилась где-то в хранилище Начальства.
Эту рутинную процедуру по подчинению легких духов иногда сравнивали с удалением когтей и клыков у цирковых зверей, однако тут все было сложнее. Разделенные части тянуло друг к другу, и тот, кто владел склянкой, владел и монадой: мог в любое время вызвать ее в телесную оболочку, перемещать из одного кадавра в другого при должной сноровке — для этого, разумеется, требовалось обучение — и, если между ним и духом установлена достаточно прочная психическая связь, мог отдавать ему разнообразные приказы.
Даже покинув свою тюрьму из плоти, монада была не в состоянии вернуться в мир духов, пока часть ее остается в мире людей. Как рассказывал господин Канегисер, такому калечному духу оставалось лишь влачить жалкое бестелесное существование рядом с тем местом, где хранилась склянка. «Как бабочка на булавке, пригвожденная к листу бумаги с латинским названием, лишенная самой своей летучей сути и внесенная в определитель», — думал он и сердился: почему опять бабочки…
Ему долгое время было неловко расспрашивать ее о перенесенной операции, в которой чудилось что-то очень личное и унизительное.
Но как-то, во время ни к чему не обязывающей беседы, он все-таки не выдержал и поинтересовался, ощущает ли она какие-то последствия изъятия частицы.
— Да, — теребя краешек газеты, ответила она. — Представьте, что из вашего нутра вырвали что-то важное… То, что стучит, — оно важное?
— Это сердце, без него нет жизни.
— Представьте, что у вас вырвали сердце… и где-то там оно продолжает болеть.
— Она помолчала, гладя кончиком пальца портрет красавицы в шляпке. — Я… я Матильда. Вы сами сказали. Она жива — и я жива. Но это уже не жизнь. Без красоты и без будущего. Я — Матильда.
— Матильда, — повторил он и окинул ее внимательным взглядом, как будто примеряя.
В отчетной беседе он с плохо скрываемой радостью сообщил господину Канегисеру, что психическая связь, несомненно, установлена.