Был уже поздний вечер и даже, наверное, ночь, но в спальне, если не задернуты шторы, совсем темно не бывало никогда: вся она была залита смешанным светом уличных фонарей и многоцветного московского неба. И постель, с которой Сергей одним движением сбросил покрывало, тоже светилась этим необыкновенным светом, и пятнышко – страстная стрела – светилось у его виска.
– Старый я уже, да, Анютка? – прошептал он. – Пуговицы расстегиваю долго… – Он в самом деле одной рукой расстегивал пуговицы у нее на блузке, а другой – касался ее груди, которую освобождал от преград.
– Как же я тебя хочу, родная ты моя! – вдруг выдохнул он и мгновенно снял с нее и эту блузку, и недлинную шелковую юбку, и все, что до сих пор не давало ему обнимать ее совсем голую, ничем от него не отделенную.
Сам он раздевался уже торопливо, лихорадочно бросая одежду на ковер. Но Анна еле выдержала и те несколько мгновений, что он срывал с себя одежду.
Как могло все его тело остаться таким родным – с этими горячими выступами ключиц и прохладной между ними впадинкой, с этими почти судорожными, нетерпеливыми волнами, проходящими по его плечам, по груди, по животу, с твердыми его ладонями, – как могло все это остаться таким родным, как будто не исчезало из ее жизни никогда, непонятно! Но это было так, и, когда Анна целовала его, ей казалось, что губы не вспоминают все это родное тело, а просто его находят – находят таким же, каким оставили.
И что он говорил: «Анюта, любимая моя», – всегда, что не было никакого перерыва между той ночью, когда он сказал ей это в последний раз, и нынешней ночью.
Это тоже казалось ей очевидным, и она не поверила бы никому, кто сказал бы ей, что это не так, что слова эти она вот уже восемь лет не слышала от него, а только читала на колечке, которое он подарил ей, семнадцатилетней; она даже себе в этом не поверила бы.
И когда он медленно, снизу вверх, провел руками по ее ногам, она вздрогнула вслед его ладоням так же, как вздрогнула девочкой, когда он провел так по ее ногам впервые…"
"Тот секрет, который он знал о жизни, секрет, которому подчинилась и душа ее, и тело, – он знал до сих пор.
Это не изменилось и не могло измениться.
Кажется, она даже вскрикнула точно так же, как когда-то, как только он коленями раздвинул ее колени и, коротко застонав, сильно рванулся, весь рванулся в нее, в ее рвущееся ему навстречу тело.
Когда он вздрагивал и бился над нею, уткнувшись лбом в ее плечо.