– Давай сядем на пароход и поедем в Гринвич.
Эта мысль понравилась Хейуорду, и они, взяв извозчика, отправились к Вестминстерскому мосту. Там они как раз поспели на отходивший пароходик.
– Помню, – сказал Филип с улыбкой, – когда я приехал в Париж, кто-то, кажется Клаттон, произнес длинную речь о том, что красотой наделяют действительность художники и поэты. Они творят красоту. По существу, между колокольней Джотто и фабричной трубой нет никакой разницы. Но прекрасные произведения обогащаются тем чувством, которое они вызывают в последующих поколениях.
Вот почему старые вещи прекраснее современных. «Ода о греческой урне»[95] сегодня прелестнее, чем тогда, когда ее сочинили, потому что целое столетие ее читали несчастные влюбленные и находили утешение в ее строках.
Филип предоставил Хейуорду самому догадываться, какой из проплывавших мимо парохода пейзажей навеял ему эти мысли, – ему было так приятно, что собеседнику ничего не нужно разжевывать. Его глубоко волновало, что он вырвался из той жизни, которую так долго вел.
Висевшее над Лондоном нежное марево окрашивало серые камни зданий в мягкие оттенки пастели; очертания верфей и складов могли по четкости и изяществу линий поспорить с японской гравюрой. Они плыли вниз по течению: великолепная река – символ обширной империи, – полная движения и жизни, все шире расступалась перед ними; Филип с благодарностью думал о художниках и поэтах, открывших столько красоты в том, что его окружало. Перед ними раскинулся лондонский порт; кто может описать его величие? При виде его загорается воображение – столько образов населяют эту широкую протоку: доктор Джонсон и рядом с ним Босуэлл[96], а вот и старик Пепис[97] вступает на борт военного корабля; тут оживает пышный карнавал английской истории с ее романтикой и дерзаниями.
Филип повернулся к Хейуорду, глаза его блестели.
– Милый Чарльз Диккенс, – прошептал он, смеясь над собственным волнением.
– А ты не жалеешь, что бросил живопись? – спросил Хейуорд.
– Нет.
– Значит, тебе нравится медицина?
– Ничуть, но ничего другого мне не подвернулось. Нудная зубрежка в первые два года учения ужасно меня угнетает, и, к несчастью, у меня, по-видимому, нет особой склонности к наукам.
– Но не можешь же ты снова менять профессию!
– Конечно, нет. Я доведу это дело до конца. Наверно, медицина станет интереснее, когда я перейду в больницу на практику. Меня, кажется, больше всего на свете интересуют люди.