И даже мои заверения в том, что я прекрасно знаю, кто отец ребенка, и очень его люблю, ее не остановили. Она говорила, что у проститутки и блудницы не может быть нормальной, обыкновенной человеческой любви."
"Я боялась, что одна ребенка не подниму, жить в Томилине мне негде, мать меня к себе не пустила и квартиру разменивать отказалась, пришлось вернуться в Костровск и сделать аборт. Сейчас-то я, конечно, понимаю, что и ребенка подняла бы, и вырастила бы, и стал бы он не хуже других, но это сейчас, а тогда мне казалось, что одна я не справлюсь, мне и без того было тошно, что меня любимый бросил, а тут еще и мать выгнала и в помощи отказала.
В общем, дура я была. До сих пор жалею. А мать не жалею. У меня к ней никаких чувств нет. Можете меня за это осуждать или порицать, это уж как вам будет угодно, — она с вызовом посмотрела на Настю, — я вам все честно говорю, без прикрас. Не притворяюсь.
— Неужели квартиру в Томилине не жалко? Все-таки трехкомнатная, в престижном месте. Это ведь живые деньги.
— Да ну ее! — Татьяна махнула пухлой белой ручкой. — У меня в Костровске и квартира, и дом большой. Мне от матери ничего не нужно. Пусть хоть музей ею владеет, хоть нищий с помойки, хоть кто.
Она умолкла и грустно посмотрела в окно, задрапированное шелковыми шторами со множеством складочек Потом улыбнулась неожиданно робко и застенчиво.
— Единственное, о чем я жалею, это о торшере.
— О торшере? — переспросила удивленная Настя.
— Ну да. Знаете, у матери в квартире был такой дурацкий пошлый торшер, огроменный, из серии «красота невозможная».
Белая резная нога с позолотой и финтифлюшками, розовый абажур и поверх него драпировка грязно-салатового цвета. А по краю абажура бахрома и кисти. В общем, мечта мелкой буржуазки. При советской власти такого ни у кого не было, а потом они появились в продаже, и мать тут же купила. Когда я в последний раз приезжала, он уже стоял. Рядом с ним был стул, такой типа полукресла, мать на этом стуле сидела и орала насчет ублюдка и блудницы.
Вот его я хотела бы оставить себе, чтобы смотреть на него и не забывать, как она со мной обошлась. Я помню, она на меня кричала и требовала, чтобы я сделала аборт, а я всё смотрела на него и думала, глотая слезы: как же так, ты же купила такой торшер — розовый, уютный, пусть пошлый, но человеческий, олицетворяющий мягкость и домовитость, — и тут же требуешь, чтобы я избавилась от твоего внука и убиралась с твоих глаз долой.