Майка, уже жила там – махонькая, с хренову душу, крошечная, но ты уже жила, и я смеялся от счастья, и целовал твою муттер, и приговаривал:
– Какой аборт? У нас аборты, слава Богу, запрещены… У нас аборт – грех, грех великий перед Богом, а главное – перед това-рищем Сталиным! – Все равно!… Сделаю!… У нас есть знакомые… Я не хочу ребенка… – И в яростной ее скороговорке была ненависть к тебе, Майка, еще не родившейся, ни в чем не повинной, – ненависть, перенесенная с меня на тебя. А я похохатывал, и притягивал к себе все крепче, и раздевал уже, объясняя неторопливо:
– Нельзя аборт делать.
Это уголовное преступление. Предусмотренное статьей 140 ""б"" Уголовного кодекса. Статья так и называется – «букашка»… Это каждая совгражданочка знает, срок наказания – до трех лет лагерей.
– Мне безразлично… Пускай тюрьма… только не это… – А ты об отце подумала? – ласково увещевал я. – Сильно он возрадуется, узнав, что ты пошла на каторгу! А мать что здесь будет делать? Не-ет, ты об этом думать забудь.
Радостно, ярко, как огненный сполох в ночи, закричал в соседней комнате кретин и чем-то там загремел, заскрипел, застучал.
А я трясущимися руками стягивал с Риммы белье и жадно гладил ее молочно-белые плечи, дыбком торчащие холмики грудей. целовал, теряя сознание от наслаждения, шелковую склацочку под животом и черный треугольник ее лона – сладостный парусок, темный кливер, туго надуваемый жарким ветром моей похоти. И снова завыл, засопел, заскрипел кретин, и я чувствовал, как это животное испускает мощный ток половой свирепости, и почему-то это мне было не противно, будто он заряжал меня своей бессмысленной темной силой, и я уже натянул на себя Римму, и раскаленное блаженство стало поднимать меня волной, и тут рздался пронзительный крик Дуськи Шмаковой.
– Господи!… Господи, чо деется-то?!.
Сережка мать свою трахает – и снова отчетливо, ясно, потрясенно:
– Шмаков, да ты глянь Придурок Аниску гребет!!! Торжествующий рев кретина, вопли Дуськи, вялое бормотание ее мужи «Уходи, уходи, нас не касается…», смертельно-перепуганное молчание Фиры, вырывающаяся из-под меня Римма, захлёбывающаяся криком:
– Ты… ты… ты!… Это ты… вы…вы… всех людей Так же.
Мамочка родненькая… погибли мы… погибли мы все… Не дал я ей вырваться -никогда не была она мне вожделенней и слаще,чем в ту кошмарную минуту, под страстный горловой рёв безумного урода, в сочащемся сквозь сизое окно багровом свете далёкого пожарища, в ощущении моей небывалой силы. Римма горько плакала, стонала и судорожно шетала.