Я молча стоял в дверях, и Аниска худыми жесткими лопатками через свою линялую вигоневую кофту чувствовала мой взгляд, она ерзала и крутилась, крышки падали из рук, от страха и напряжения дрожал на затылке жалкий пучок, она сильно потела, и острый едучий запах перешибал зловоние ее одеколона «Гелиотроп» и жареного лука. Изо всех сил она делала вид, что мой приход на кухню ничего не значит, к ней не относится, что она только торопится скорее сготовить ужин и накормить свое чадо. Шипел в конфорках газ, дребезжал закипающий чайник, слюняво чавкал, сипел от усердия кретин, выпившая Дуська Шмакова пела у себя в комнате, баюкая мальчика:…Были сиськи, Были груди, Оборвали злые люди… И когда сучий смрад анискиного пота стал невыносим, превратившись в желтый туман страха, она обернулась ко мне и почти шепотом спросила:
– Что?…
– Больше не выпускай своего молодца из комнаты.
– А как же?…
– Никак. Запирай его, когда уходишь.
– Павел Егорович, голубчик, но ведь цельный день один он. В уборную сходить и то… – Никаких «и то».
Злоупотребляешь нашим гуманизмом. В Германии его бы давно – чик-чик, и нету! Значит, усвой, как Бог свят: еще раз выйдет из комнаты – больше ты его не увидишь. – Как же «чик-чик», Павел Егорович? – заплакала Аниска. – Дитё ведь он мне единственное, не виноваты ж мы в беде такой…
– Я тебе не суд – разбирать, кто виноват, а кто прав. Мне наплевать, хоть задавитесь оба. Один тебе совет: сдай его сама, пока не поздно, в спецпсихдом. Смотри, не послушаешься меня, несчастье себе накличешь большое…
– Куда же больше-то, Павел Егорович? Я ведь… – Разговор окончен, – прервал я ее.
– Ты же Знаешь, мы слов на ветер не бросаем. И кретин перестал жевать и не раскачивался. Смотрел на меня внимательно, потом гулко замычал и рассмеялся радостно. А возлюбленная моя еврейка со своей мамусей, пригорюнившись, пила чай, бледное остывшее пойло, «писи сиротки Хаси». Или боялась из-за дрочащего кретина выйти заварить свежий, или кончилась заварка.
Я ведь их не очень баловал продуктами сознательно, а все сберкнижки мы изъяли из дома еще при обыске. Так вот, не в нищете, но в некоторой нужде им сейчас жить правильнее было. По моему разумению, во всяком случае. У голодного песца мех мягче. Когда я вошел, Фира испуганно бормотала:
– Со времен Фаллопия никто врачей в этом не обвинял… – но, увидев меня, сразу же замолчала и стала прихлёбывать свой бесцветный чай.
– Что вы сказали? – строго переспросил я.