Смердяков парит между мирами. Он появляется на свет в бане, подобно русским фольклорным демонам – злобный, завистливый и мстительный. Я не стала бы утверждать, что Смердяков молчалив, благодаря чему он является ответом Великому инквизитору и параллелью Христу (как полагает Морсон). Напротив, Смердяков, с его болтливостью и неудержимой тягой к спорам (в частности, в главе «Контроверза»), является воплощением абсурдности языка, доведенного до крайнего предела [Morson 1978: 232].
Этот предел – самый тяжкий грех: клевета. Последнее слово Смердякова (в его последнем разговоре с Иваном) – это, с одной стороны, признание, а с другой – ложное обвинение. Его страшный последний монолог предназначен для того, чтобы удержать Ивана в аду его внутренней интеллектуальной муки, его (их) самообвинения. И Смердяков не оставляет после себя никаких доказательств, никакой предсмертной записки – только печатную продукцию: три тысячи рублей, которые могут принадлежать кому угодно.
Если Смердяков – действительно дьявол, рожденный самой землей от пролитого (да, Федором Павловичем) семени, то совершенное им убийство является местью незаконнорожденного сына своему отцу и братьям[166]. Но это не простой сын. Как и все связанное со Смердяковым, акт убийства, являющийся ключевым моментом романа, несмотря на окутывающую его плотную пелену вещественных доказательств и словес, произнесенных и написанных в попытке его осмысления (показаний, вещественных доказательств, признания самого Смердякова и множества слоев нарратива), остается фантастическим.
Это убийство само по себе – некое чудо наоборот, перекликающееся с чудесами Алеши и Дмитрия – реальными, пригрезившимися чудесами, произошедшими той же ночью.
Смердяков признается в убийстве, но это признание слышит только Иван. Согласно трактовке В. Кантора, Смердяков – действительно дьявол, искушающий Ивана, чтобы тот поверил лжи о собственной вине[167]. Чтение «в изъявительном наклонении» будет здесь бесполезно. Само убийство происходит в самый невероятный промежуток времени.