Знакомые, приезжавшие выразить сочувствие и сострадание, дивились: а граф-то молодцом держится, не поддается горю! Да и Василий Васильевич сам дивился – какое замечательное спокойствие вошло в него. Уверенность появилась: дочь найдется. Непременно найдется! Тем более денег она с собою прихватила из шкатулки. А с деньгами не пропадешь. К тому же кто пропадать собирается, тот денег не запасает…
Граф быстро организовал переезд обратно в господский дом: несколько дней челядь мыла стены и скоблила полы, переносила вещи, наконец, вроде бы, все вернулось на круги своя.
Перстень он опять аккуратно завернул все в тот же нечистый платок и спрятал в потайной ящик. С надеждой на лучшее и жить продолжал. Но, как и прежде, со временем его уверенность и твердость постепенно растаяли. Начал Опалов грустить, тосковать по Машеньке пуще прежнего. Хвори всякие донимать стали: то давление бьет в голову, то в сердце колики, то печень будто железными когтями рвет… Только перстень спасительный он уж не доставал. Боялся. Понимал, что о душе подумать надо: не простит ему Господь ни предательства, ни поклонения кольцу Иуды.
Так бы, наверное, и совсем зачах граф, но тут нежданно-негаданно письмо пришло от Машеньки. Объявилась дочь в Саввино-Сторожевском монастыре. Как она туда в такую стужу добралась – непонятно. И почему решила постриг принять – не поясняла. Хотя Василий Васильевич и сам догадывался: Романа своего забыть не могла. Письмо было написано в сдержанных тонах, ни любовью, ни гневом от него не веяло. Будто и не Маша его писала, а кто диктовал ей.
Однако рука-то ее была, почерк дочери он хорошо знал.
В конце мая граф отбыл в Звенигород. Дорога была трудной, на станциях лошадей достать нельзя было, на титул его никто внимания не обращал, казалось, вся Россия куда-то едет, спешит. И все же через два дня Опалов уже был у ворот женской обители. Когда он сообщил одной из послушниц, кто он и к кому приехал, та почему-то испугалась и убежала, ничего не сказав. Но вскоре вышла монахиня почтенных лет, со скорбно поджатыми губами, проводила к игуменье.
Его приняли сразу, но во всем этом суетливом внимании Василий Васильевич почувствовал что-то недоброе, зловещее.
Матушка долго стояла у большого иконостаса, осеняя себя крестными знамениями, а когда повернулась, лицо ее было серьезным, даже суровым.
– Вы садитесь, в ногах-то правды нет, – кивнула она на деревянный табурет и, помолчав, спросила: – Правда ли, что вы графом Опаловым будете?
– И не сомневайтесь матушка.