Будто и мы стояли там, на московских тротуарах, вместе с молчаливыми женщинами, стариками и подростками, объединенные одним светлым, торжествующим, с примесью горечи и печали чувством свершившегося возмездия. Но увы, никого из нас не было там и не могло быть. Не могло быть… И так вдруг опять муторно стало на душе от сознания собственной никчемности, от обиды на судьбу, подкинувшей мне такую жалкую, презренную роль в этом великом, кровавом спектакле под названием «Война».
27 июля
Четверг
Уже много часов нахожусь под впечатлением услышанного.
Не могу отогнать видение и, словно наяву, снова и снова вижу бесконечную, равномерно-колышущуюся грязно-серую людскую ленту, слышу монотонное шарканье ног. Это плетутся те, кто еще недавно хозяином ходил по нашей земле, жег и разрушал наши дома, расстреливал, убивал и вешал непокорных. Среди многих понурых лиц я вдруг узнаю того первого, встреченного мной и мамой немца, в фуражке с высокой тульей, который, уверенно стоя на крыльце чужого дома, с презрительным равнодушием наблюдал сквозь темные очки за нами, что в страхе приближались к своему разоренному, оскверненному врагами жилищу, и который затем хладнокровно расстрелял нашу добродушную, веселую псину Векшу.
"
"…Я вижу шагающих рядом Мадамски и Сыча. Первый заметно осунулся, исчезли округлость живота и лоснящаяся сытость щек. Он машинально передвигает ноги и, наверное, невесело размышляет о том, что дернул же черт их фюрера связаться с этой проклятой страной Россией, где не только приходится начисто забывать о столь желанных его утробе «яйках» и «млеке», но и вообще не знаешь, что с тобой может случиться через неделю, через день, через час… И второй тоже уже совсем не похож на прежнего высокомерного, неприветливого «завоевателя».
Он сгорбился и ссохся, стал еще ниже ростом, и даже его, когда-то щегольские «а-ля Гитлер», усы уныло обвисли, стали похожими на облезлую мочалу. Как и Мадамски, Сыч пытается не глядеть на стоящих плотными рядами вдоль дороги людей, в глазах которых ему видятся заслуженные презрение и укор.
Ему холодно и неуютно от их осуждающих взглядов, и он старается еще больше съежиться, сделаться еще меньше и незаметней. Но внезапно Сыч поднял глаза, в которых на мгновенье мелькнуло что-то человеческое. Наверное, вспомнилась ему в этот миг одна, вконец истощенная русская девчонка, которая в неуемном своем голоде унизилась до постыдного воровства помоев из собачьей миски.