Потом вот понесёшь на стол чудо-утку, якобы я сам унести не в силах.
– А что такое? – тоже почему-то понизив голос, спросил Гуревич, уставясь на серую тетрадку в Юркиных руках. – Ты чего? Это что за…?
– Тебе привет от Шелягина, знаешь такого? Просил это передать, когда узнал, что я с доктором Гуревичем по-соседски рядом на горшке сидел. Не смог отказать, хотя огрести могу капитально, по гроб жизни. Коля её в тумбочке держал, под полкой мякишем приклеивал. Не знаю, тебе это нужно или нет. Там вроде стихи, я в этом ни фига… А спрашивать ничего не стоит, все равно не скажу.
Там своих стукачей в белых халатах достаточно. Спрячь-ка, придумай – куда. Ну и я пошёл с пирогом, а ты за мной, значит, дичь понёс моим гладиаторам…
Гуревича как тряханули; будто по затылку съездили. Всё он разом вспомнил, каждую фразу того гнусного переосвидетельствования. И лицо парня вспомнил. И фамилию: да-да, Шелягин, Николай… Тоска накатила такая посреди праздника жизни!
Он уже знал кое-что о закрытых «отделениях КГБ»: считалось, там лечатся сотрудники данной службы, слетевшие с катушек.
Располагались они обычно на верхних этажах, пользовались особым статусом и охранялись – будь здоров: рядовых врачей дальше первой двери не пускали. Даже во время ночных обходов дежурный по больнице врач делал запись в журнале, стоя между первой и второй запертыми дверьми. Ну и были, конечно, свои стукачи, кто писал отчёты о том, что там внутри происходит, в этой тюряге.
Гуревич стоял, смотрел в окно, и не витраж видел, а вечно-снежное, заполошное окно его детства в уютной комнате Полины… Открыл тетрадку.
Почерк колючий, пиковый, похож на кардиограмму; но читается свободно:
Так вот горе-злосчастье, Адель,Накатило: с той самой минутыНи подпольный обком, ни бордельНе прельщают меня почему-то……закрыл, стал судорожно вытаскивать из брюк рубаху, чтобы затолкать тетрадь за брючный ремень.
– Твой Гуревич… – нёсся из столовой Юркин бас, – эт он сейчас психиатр, а тогда сам был конченым психом. Он мне в глаз нассал, в правый… прикинь? В замочную скважину целился… – и Катин голос в общем хохоте невнятно отвечал что-то о пользе уринотерапии.
Гуревич заправил рубаху, подхватил блюдо с жареной уткой и пошёл на голоса. Ещё парочка порций спиртного, и он в этих хоромах не отыскал бы родную комнату.
…Ночью, пьяный, сидел у себя на кухне, читал стихи в тетради; переворачивал лист, возвращался и снова читал те же строки.
Валяй, калечь мою судьбу,Руби мою лозу!…но после смерти я в гробуОтсюда уползу.