Она могла бросить ту живопись, которую все знали, сказать Марии Ивановне, что боится писать, но на самом деле начать рисовать совсем другие картины, выплескивая на полотно все то, что бушевало в ее больном воображении. И да, сама Мария Ивановна сказала, что Ева изменилась. В тот последний раз, когда они виделись, и который плохо закончился, Ева показалась ей какой-то не такой, как всегда. Она никогда не была покладистой, покорной и послушной. Она с детства доставляла Марии Ивановне немало хлопот. Ее таскали по психиатрам, но в ней никогда не было того надлома, который проявился в этот последний раз.
Марии Ивановне стало плохо именно от того, что она поняла: Ева стала безумна.
Зубов снова задумчиво перелистал фотоальбом. Еще несколько кирпичиков встали на свои места, но общая картина яснее не становилась.
– Помог я тебе? – спросил его Крушельницкий.
– Не знаю. Возможно. Ты мне вот что скажи. А зачем ты забрал у Марии Ивановны этот альбом?
Крушельницкий тяжело вздохнул. Во взоре его промелькнула непонятная искра, невольное уважение, что ли.
Видно было, что он отдает дань зубовскому профессионализму.
– Зришь в корень, – сказал он. – Вроде как мне этот альбом без надобности. Но, видишь ли. – Он замялся, не зная, как подобрать слова, чтобы не сказать лишнего, больше, чем надо. – В тот день, когда мы все вместе оказались в доме у Лагранжа, старик сказал, что ему стало что-то понятно про Еву. Помнишь, он пробормотал, что он был не прав, а Липа, наоборот, права, а потом попросил нас уйти, потому что ему нужно было подумать?
– Помню, и что с того?
– Он совершенно точно пришел к каким-то выводам, в которых может скрываться разгадка.
К сожалению, у него пока не спросить. Франц Яковлевич по-прежнему в реанимации. Но мне его слова не дают покоя.
– Ты хочешь доказать, что Олимпиада тут ни при чем? Что она не имеет отношения к убийствам? – проницательно спросил Зубов. – А если ты ошибаешься, и старик понял что-то не про Еву, а как раз про нее? Ты же профессионал, ты же не захочешь промолчать и скрыть важные для следствия факты, чтобы ее покрыть?"
"Крушельницкий молчал, по лицу его ходили желваки, лежащие на столе руки непроизвольно сжались в кулаки.
Казалось, еще секунда, и он вскочит и ударит Зубова кулаком в лицо. Но секунды шли одна за другой, и ничего не происходило. Затем лицо врача разгладилось, и он поднял на Зубова совершенно безмятежные глаза. Теперь уже капитан отдал дань умению Крушельницкого владеть собой.