И не только последняя молитва над телом матери подарила ему эти ощущения.
Теперь все. Теперь он может спокойно встретить свою судьбу, которая все ближе и ближе подходила к нему вместе с солдатами янки, которые до этого момента обошли своим вниманием их маленький городок и его окрестности. Они были и в Гере, и в Йене, и в Веймаре, они несколько дней как взяли Лейпциг и уже стояли на берегу Эльбы, братаясь с русскими, как слышал Рихард в ликующих радиопередачах на английском языке, которые заполонили местный эфир.
Поэтому вернувшись в замок, Рихард начисто вымылся и побрился, тщательно отутюжил одну из белоснежных рубашек, которые нашел в шкафу в своей спальне, и облачился в мундир, в последний раз надев все награды, которые получил за время службы своей страны. Пусть он не мог больше служить ей из-за ранения, пусть не мог больше защищать ее и ее людей, но умереть он намеревался именно солдатом.
В погребе Рихард выбрал самое выдержанное вино, которое в семье хранили для особых случаев.
Из той самой бочки, которую по семейной традиции наполнили вином урожая, собранным в год его рождения как первого и сына фамилии фон Ренбек. Его семья уже давно потеряла виноградники у реки Унструт[210], которыми владела на протяжении веков — сначала их подкосил экономический кризис, затем лоза почти полностью была уничтожена филоксерой[211]. Но все равно, вдруг подумалось ему с тоской, вряд ли он бы сумел когда-либо залить бочку вином в год рождения своего сына в продолжение традиции.
И дело было не только в том, что виноградники скорее всего уже были захвачены американцами сейчас. У него просто не будет наследника, в год рождения которого он смог быть забить крышку бочки с вином.
Возможно, это был мальчик.
Так подумалось вдруг Рихарду с болью и тоской, когда он занял место в комнате напротив портрета Мадонны. Это мог быть его сын. Будущее, объединившее две нации и две крови в единое целое. Этот ребенок был бы символом того, что любовь способна победить все, даже ненависть, взращенную ядовитыми идеями и убеждениями.
— Это все излишняя сентиментальность, свойственная нашему славному прусскому прошлому, мой дорогой, — так сказала бы мама, если бы услышала его мысли. — В новом мире ей вовсе нет и не было места. Исключительно на страницах романов, которыми Ханке забил твою голову с детства.
Он словно наяву услышал голос матери, произносящих эти слова, и уловил запах ее духов.