– Николаева!
– Здесь!
– Мирошниченко!
– Я!
– Пши-бы-шев-ский, – с трудом читает Ольга Генриховна; и вечно смущенный длинной своей фамилией Витя Пшибышевский привычно подскакивает уже на слоге «бы» и кричит:
– …Бы-шев-ский! – виновато, как будто выхватывает у нее из рук тяжелую сумку.
– Пятаков!
– Табарчук!
Здесь Лора садится очень прямо, кладет ладони на парту. И тянет шею. Я, думает она. Я. Теперь – я. Вот – я.
– Тагирова, – говорит Ольга Генриховна и морщит нежный нос. – Та-ги-ро-ва… Это ж не русская фамилия, да?
И Лора, которая уже вскочила, уже вытянулась во фрунт и закатила глаза к потолку, Лора с огромной бесполезной улыбкой на тысячу ватт; Лора, сто тридцать сантиметров неоправданных пустых надежд, опускает плечи и думает: ну и что.
Ну и что?
Нерусская, с осторожным восторгом шелестит у нее за спиной неглубокое море, получившее новый аргумент. Новый повод.
Нер-р-р-р-ру. Нер-р-рус-с-с-с. Нер-р-р-рус-с-с-с-с-ская.
И Лора думает: ладно. Ну ладно. Не в этот раз.
Если задуматься, теперь, когда она уже готова ждать, умеет справляться с нетерпением и не желать недоступного, ей живется легче, чем раньше.
Страсть оказалась мучительна, и Лора учится жить без страсти. Исчезает с радаров. Окончание школы – далекий, невидимый рубеж, и, чтобы добраться до него с минимальными потерями, нужно беречь силы. Месяц за месяцем бесстрастная Лора заходит в двери своей временной тюрьмы и вдыхает носом запах мокрого кафельного пола, тушеной капусты из столовой и девяти сотен ношеных пар детской обуви – без ненависти, без отвращения, терпеливо.
Она вешает пальто на крючок и снимает сапоги, и в течение шести часов потом переходит из кабинета в кабинет, садится, встает и снова садится, открывает и закрывает учебник, рот и тетрадь. Длиннобородые, застекленные Менделеев, Толстой и Циолковский равнодушно смотрят на нее со школьных стен. Иногда она заглядывает в глаза какому-нибудь из мертвых черно-белых бородачей и думает: еще шесть лет. Еще пять.
Она так поглощена своим ожиданием, что пропускает момент, когда все портится дома. Даже в счастливых семьях детский и взрослый миры нередко автономны и непроницаемы, и виной тому вовсе не равнодушие, а всего лишь несовпадение систем измерения. Дети и взрослые существуют на разных частотах и потому не слышат друг друга. Лорино огромное одиночество в масштабе жизни ее тридцатилетних родителей съеживается до песчинки, до незначительной зарубки в календаре.