И Егор (наивный дурак, зануда, который год за годом принимает их под своей крышей, редко говорит о себе, потому что это неловко) вскочил, и выбежал вперед, и стоит сейчас перед всеми, как обвиняемый, потому что хотел защитить свою жену. А она не желает его защиты. Не просила о ней. Решила действовать в одиночку.
Как она сказала? Господи, да сядь ты наконец, вспоминает Егор, и еще раз поднимает глаза и видит крепкий чужой подбородок, и скрещенные на груди руки, и две упрямых складки между светлых выцветших бровей.
Почему она никогда не красит ресницы? Не дослушивает до конца, не следит за весом, не носит подаренных им платьев и спит с ним так редко, как кормят нелюбимого кота, – просто чтобы не дать ему умереть с голоду; не любит его. Не любит его.
– А ей я нравился, – говорит Егор и видит наконец, что белесые ресницы вздрагивают и взлетают вверх.
– Подожди, – быстро, тревожно говорит Маша и встает, расшвыривая крошечные лепестки чашек и смятых салфеток, и рассыпанный по столешнице сахар хрустит под ее ладонями.
– Соне, – говорит Егор. – Представляешь? Я ей нравился.
Сколько бы их ни сидело сейчас перед ним, он обращается к единственному адресату.
Но Маша уже рядом; он и не заметил, как это вышло, допустим, она перепрыгнула через стол – большая, горестная, хватает его за плечи и трясет, больно, и он возмущенно чувствует каждый из десяти ее крепких пальцев. Какого черта, не должна быть женщина такой сильной, это просто неприлично.
Особенно когда ты, вежливый мудак, не можешь себе позволить стряхнуть ее руки.
– Я на самом деле ей нравился, – повторяет Егор поверх Машиного плеча, сплевывая жесткие, с привкусом бальзама и шампуня Машины волосы.
И Лиза – мягкая, рыжая, отстраненная – наконец просыпается. Подбирается и твердеет. Упирается круглыми локтями в стол и поднимает глаза, черные сейчас как маслины. И он понимает, что дотянулся.
– Идиот, – фыркает Лиза, приподнимаясь. Рассерженная, тяжелая, словно составленная из пудовых боулинговых шаров, она похожа сейчас на палеолитическую Венеру, и Егор, зажатый между длинных Машиных рук, вдруг бессильно думает: да что же это, черт возьми, как это вышло, почему они такие огромные, такие равнодушные, а мы только и можем, что кусать их за ноги?
– Никто ей не нравился, – рычит Лиза, и хлипкий барный стул-переросток жалобно хрустит под ее тяжестью.
– Никто из нас. Никто вообще.