И эта беловолосая стерва — истинная дочь Сатаны! Она пытала мою душу, заставила ее страдать. Она обнажила ее и бросила в кипящий котел, и все мои прегрешения всплыли на поверхность… Все, все всплыло, ничего не осталось скрытым! Сами мои помыслы и оказались прегрешениями. Я узрел, насколько они отвратительны… но ведь они не казались мне такими, пока были во мне…»
Тут Горбачев почувствовал некую ошибку в своих рассуждениях. «Если Сатана причиняет грешнику страдания тем, что вываривает из того его собственные грехи, то, получается, он совсем не противник Бога, а его помощник… Ведь противник Бога, по логике, должен бы наградить грешника после смерти…»
И какая-то поразительная истина слабым спасительным огоньком мерцала в его сознании, но он никак не мог уловить ее, рассмотреть и обдумать.
Она неизменно ускользала. И это тоже причиняло ему невыносимые страдания. Если бы у него получилось поймать эту истину, она могла бы утешить его, даровать покой… Но он был не склонен к философствованию.
Все это было ему чуждо, и теперь он подспудно ощущал, что зря не придавал значения нематериальным аспектам бытия, утратив способность видеть незримое и слышать неслышимое.
Во рту у Горбачева пересохло, и взгляд его упал на большую кружку с водой. Рядом на столе стояла керамическая миска с ужином — каша с большими кубиками мяса. Но аппетита у Михаила Сергеевича не было, и не будет теперь уже, наверное, никогда."
"Он протянул руку к кружке и жадно приложился к ней, клацая зубами по краю.
Он выпил все до дна, и, откинувшись на узкой «шконке», прикрыл глаза и вытер лоб платком. Огонек истины, что грезился ему в момент, близкий к просветлению, больше не брезжил перед ним. Только пустота — холодная, равнодушная, черная пустота, в которой глохнет любой крик. «Поздно, уже ничего не исправить… Приговор окончательный, и обжалованию не подлежит…» — монотонно пела эта пустота.
Но сущность Горбачева не желала мириться с этой страшной пустотой. И ожила его сущность, подняла голову, заговорила, зашептала.
Безнадежность и тоска, свившись в клубок, разродились досадой — и это было уже нечто знакомое, едва ли не уютное, такое человеческое и простое, такое естественное… Но досада одна долго не живет, и вот уже раздражение и злоба заполнили духовное пространство Миши Меченого, обжигая его разум своими огненными языками.
«Все у меня могло получиться, — думал он с горечью, одновременно и отравляющей, и обманчиво-утешающей.