Ты там за Ларкой пригляди, с мальцом ей помоги, не бросай девку одну.
— Да ты еще сам за ней приглядишь, когда выздоровеешь.
— Не, не выкарабкаюсь я. Всё, хана мне, соседка. Жизнь как-то по-дурацки прошла, а я и не заметил. Сначала вроде все нормально было, с Надькой жил, Ларку растили, а как на нары загремел — так все и покатилось. Сам себя загубил. Ты меня не жалей, соседка, это я только понты дешевые нагонял, когда говорил, что безвинно пострадал и за чужое отсидел. За свое я отсидел.
— Как? — удивилась Люба.
— Ты же и на следствии не признался, и на суде, и все время говорил, что не виноват.
— Мало ли чего я говорил. Виноват я. Надьку убил. Не признавался, упирался до последнего — это правда. И то, что Надьку я убил, — тоже правда. Я ее прямо на мужике, суку такую, поймал. Мужичок-то, — Геннадий вдруг захихикал и тут же сморщился, наверное от боли, — хреновенький оказался, испугался, — чуть в штаны не наложил. Вскочил с дивана без порток, срам прикрывает, а сам весь трясется и лепечет что-то.
Смех один! Ну, его-то я отпустил, у него передо мной вины нет, ткнул пару раз кулаком в брюхо и вышвырнул вместе с его портками в прихожую одеваться. А уж с Надькой я разобрался по совести. Как полагается. Другой вопрос, что срок мне припаяли несправедливый, за таких шлюх, как моя Надька, надо не срок давать, а медаль на грудь, потому я и считаю себя безвинно осужденным и от власти пострадавшим. Поняла?
— Поняла, — ответила Люба, едва шевеля непослушными губами.
Она не могла поверить в то, что услышала.
Значит, они с Родиком не были ни в чем виноваты перед семьей Ревенко. И все их угрызения совести были напрасными. И можно было не заботиться о Татьяне Федоровне и ее внучке, не тратить на них деньги, время и душевные силы, не мучиться непреходящим чувством вины. Можно было не считать копейки и не отказывать себе в самом необходимом, оплачивая репетиторов для Ларисы и покупая ей одежду. Можно было последние восемнадцать лет прожить совершенно иначе, легче, спокойнее, благополучнее.
Любе понадобилось минут двадцать, чтобы прийти в себя и найти в себе силы поговорить врачом. Эти двадцать минут она провела в больничном коридоре, сидя на обтянутой дерматином скамейке. Дерматин в нескольких местах прорвался и свисал лоскутами, обнажая грязно-белую изнанку.
— Речь идет о днях, — произнесла врач, не отрываясь от медицинской карты, в которую она что-то записывала. — Готовьтесь к худшему. Прогноз неблагоприятный.